Миколас Слуцкис
Поездка в горы и обратно
Часть первая
Романтическая
Она полна ожидания: вот-вот содрогнется земля, выгнется горбом, да не одним — бесконечной грядой бугров, словно возникнет на горизонте верблюжий караван (живого верблюда никогда не видела — представляла себе лишь по фотографиям и фильмам, как многое другое в своем тесном мирке), и эти бугры сначала медленно, а потом все быстрее, мягко колышась и увеличиваясь, побегут к ней навстречу, пока не превратятся в твердую, упругую и грозную стену, которая внезапно, потрясенная неземной мощью, встопорщится, вздыбится и заслонит небо, отсекая все, что не горы, не высь, не полет. А значит, и ее предшествующее существование…
Недавно сама еще сомневалась: а живет ли она? Может, ее вообще нету? Чужая своим, не нужная всем прочим… В жаркий день не чувствовала жары, в мороз — холода и должна была сильно ущипнуть себя, чтобы поверить — живая. Как-то порезалась, чиня карандаши. Кровь долго не выступала, вода в раковине даже не покраснела. В моих жилах нет крови, испугалась она, и только этот страх убедил ее в собственном существовании. Все-таки она была! Пусть подобна наспех сдуваемым с листа катышкам ластика, после того, как подотрешь опечатку, но была. Иногда осмеливалась даже поглядывать на улицу, утыканную редкими, уродливо обрезанными деревьями. Возможно, там, мимо нее, съежившейся у громоздкого «Ремингтона», текла настоящая жизнь — что-то манящее, неожиданное, однако угнетающее ее. Эта жизнь представала в странном ракурсе: у самых стекол ноги и тяжелые сумки с покупками, чуть поодаль — колеса и замызганные крылья автомашин. Других девушек (две машинистки уже побывали замужем и успели развестись, третья растила племянника) разглядывание улицы не угнетало. Сбившись в кучку и задрав головы, они потешались над прохожими — ведь обувь и то, что человек тащит в руках, немало могут о нем рассказать.
Ей же смешные детали были неинтересны. Не успеешь понять, в чем их смысл, а они уже исчезли, словно стерты опечатки. Правда, некоторые ошибки не хотели пропадать, даже если бритвой их соскоблишь. Перебьешь буквы заново, а опечатка нагло ухмыляется, грозится нарушить не только складную череду строк, но и однообразное течение дней. Несколько мгновений она испуганно рассматривала такую ошибку — ведь славилась как самая грамотная! — не в состоянии сообразить, каким образом вместо Австрии выскочила вдруг Австралия и почему лицо сотрудницы — той, которая ежедневно приводит толстого мальчика, — похоже на острую мордочку кенгуру, виденную недавно в передаче «В мире животных». Потом пальцы снова пускались в пляс, снова выстраивались на листе образцовые строчки, а ее охватывала тоска, будто кто-то поманил и бросил, как вчера, позавчера или тогда, когда вместо консерватории она поступила на курсы машинописи. Вот ведь мелькнул какой-то тайный знак, приоткрылось запретное, ревниво охраняемое от нее пространство, в котором вещи, расстояния и живые существа легко меняются не только местами, но и самой своей сутью, а она поспешила отгородиться частоколом мертвых слов. Позднее, когда пила в буфете свой ежедневный кофе — одно пирожное ей, другое пыхтящему в слишком теплой одежде мальчугану, — пришло в голову, что нарочно влепила опечатку. Хотелось послушать: как тревожно забьется сердце, устремившись в неведомое? Такое с ней случалось редко: и опечатки, и мысли о несуществующем значении, которое она им придавала, и недолгая, очень недолгая радость из-за ничтожного своего бунта…