Когда Анна заболела, его чувство к ней нашло новое подтверждение. Не было таких затрат, на какие Дюкуртиль не пошел бы. Не было консультации, какую он бы не устроил; к ее постели приглашались врачи и знахари, костоправы и известные хирурги — сначала, чтобы исцелить, а вскоре только затем, чтобы уменьшить ее страдания. Он был само внимание: ухаживал за ней, кормил ее с ложки, не приняв помощи ни от кого, разве что когда у него не хватало сил или умения. За шесть недель, что она провела на смертном одре, он едва ли сомкнул глаз.
Стоя на пороге дома Мадлен, я видел, как он шел за гробом: почти невесомый, исхудавший, высокий и подобранный, смотревший в никуда. Лицо его наполовину скрывал белоснежный носовой платок, который он держал у губ.
Когда он поравнялся с нами, Элиз, за которой всегда оставалось последнее слово, произнесла:
— Как бы то ни было, а это настоящий христианин.
Но ее никто не слушал.
Глупые девки, уродливые бабы — низкий, приземленный люд — стояли вокруг, с тупым выражением глазели на профиль человека, казавшегося им слабаком и неудачником, и обсуждали скромность катафалка, сопровождаемого деревенским кюре. Они не могли простить этому мужчине и этой женщине их непривычного поступка, их возвышения над общепринятыми правилами, а еще не могли простить того, что им не удалось их унизить: ее за злое дело, его — за доброе. Небеса не откроются для тех, кто не понял эту драму, тогда как эти двое — они познали трепет высокого и могли бы сказать, если бы отдавали себе отчет, что «узрили славу Божью», которой мы пренебрегаем, не слушаясь первых порывов, выявляющих самое лучшее, что есть в нас.
Болезнь, сведшая Анну в могилу, осталась нераспознанной.
Тем же вечером из любопытства я зашел к плотнику, который положил ее в гроб.
— Да, сказал он, — немало я повозился с покойниками всех возрастов и размеров. На то моя работа. Но ничего подобного видеть не приходилось. Она хворала так, что в последний месяц стала громадной, словно плоть ее растеклась под кожей, превратясь в вязкую жидкость.
А после смерти ее разнесло до таких размеров, что голова у нее стала, как у лошади, а шея — как туловище моей дочурки. И все остальное соответственно. После того, как я произвел замеры для гроба, руки ее оттопырились. Чтобы уложить ее в гроб, пришлось стянуть ей плечи ремнем и замотать с ног до головы, причем главной заботой было, как бы она при этом не лопнула. Когда ее поднимали с кровати, можно было подумать, что это мумия в бинтах, и что удивительно, учитывая ее размеры — до чего же она была легкая! Когда ее опустили в гроб, она растеклась и заполнила все углы, как желе заполняет форму, однако не утратила прелести лица, хотя черты едва ли выделялись отчетливо, утонув в массе — словно изображения, гравированные на медальонах и камеях.